Мой Хогвардс

В Хогвардс я поступила 1971 году. Мои родители были маглами, хотя и самыми добрыми, самыми честными, самыми лучшими на свете людьми, но — обычными советскими инженерами, и жили мы в Черемушках, в то время как все, за небольшим исключением, мои хогвардские одноклассники из семей волшебников (в советской реальности они занимали должности профессоров или чего-то близкому к этому) проживали на Ленинском проспекте, где и располагалось само московское отделение Хогвардса, более или менее удачно маскирующееся под московскую школу #2. В отличие от главного, британского отделения, в московское принимали не с одиннадцати, а с тринадцати лет. Но все остальное было таким же — четыре колледжа, выглядевшие для маглов со стороны, как 7-й «А», 7-й «Б», 7-й «В», 7-й «Г» классы. В » Б» учились самые умные, в наш «В», а также в «А» и «Г» ученики тоже отбирались по особым признакам — скорее по свойствам характера, чем ума, потому что умными и так были все. Роль сортировочной шляпы играли вступительные экзамены, письменная и устная математика, которые отсеивали неподходящих, а подходящих распределяли по четырем колледжам (параллельным классам) в зависимости от их внутренних свойств. Любой, кто учился в этом заведении вместе со мной, подтвердит, что «ашники» и «гешники», например, были разными, и те и другие отличались от нас — «вешников» и мы все вместе обладали несколько иными свойствами, чем «бешники». Шляпа не ошибалась.

Обычно за детьми из семей маглов, которые, как я, если и чувствуют с детства, что отличаются от окружающих, то пытаются это скрывать, чтобы не быть выброшенными из общества, — за этими одинокими и не понимающими, что с ними происходит, детьми, приезжает какой-нибудь посланец из Ховардса и забирает их с собой. За мной никто не приехал. Я, собственно, так и осталась бы навсегда в мире маглов и загнулась бы там от тоски, если бы не приняла меры самостоятельно.

Ничего не зная про Хогвардс, и только случайно услышав от подруги о существовании физико-математической школы номер два, в которую надо сдавать вступительные экзамены в седьмой класс, а более младших классов там нет, я решила попробовать сдать эти экзамены и подала туда документы — для этого надо было просто написать заявление. И сейчас вы прочитаете единственную в своем роде историю о том, как одна тринадцатилетняя девочка, не приведенная за руку родителями-волшебниками, не получившая заранее покровительства никого из волшебного мира, в котором о ней просто не знали, — попала собственными силами в мир волшебников. Да, она — то есть я — молодец, но хвалить ее стоит только за проявленную самостоятельность. Только за то, что она сама взяла и подала на удачу заявление о приеме в, как она думала, математическую школу, потому что ей надоела та среда, где она находилась, и она понимала, что в новой школе уж точно будет лучше.

Больше хвалить ее не за что (ну, разве что за то, что успешно сдала оба вступительных экзамена, но это были обычные чуть усложненные экзамены по школьной математике), потому что дальше сами собой заработали чары Ховардса, которым пришлось жестоко сражаться с правилами магловского мира, которые ее — то есть меня — туда не пускали. Но что включило эти чары? Я думаю, что их подтолкнула одна-единственная вещь, сыгравшая роль волшебного катализатора — невероятная житейская наивность и вера в добро и справедливость, которыми отличалась героиня нашего рассказа, то есть я.

Итак, мало того, что я самостоятельно подала документы (родители знали о моей эпопее поступления в математическую школу, но, видя, что я не прошу помощи и считая, что она и не нужна, наблюдали со стороны), я еще и победила на пути к цели по крайней мере два нападения со стороны реальности, пытавшейся свести все к нулю и не дать нарушиться правилам, в соответствии с которыми незваные маглы в мир волшебников попадать не должны. В первый раз это случилось на экзамене по устной математике. Первый — письменную математику — я успешно сдала на четверку и собственным глазами видела накануне свое имя в вывешенном на стене списке допущенных ко второму экзамену. Уже придя на этот второй экзамен, я обнаружила, что в новых списках, распределяющих экзаменующихся по аудиториям, меня нет. И тут и включились эти поистине волшебные силы — наивности, невинности, веры в добро… Я пошла в учительскую и сказала, что вчера видела свою фамилию в списке прошедших на второй экзамен, поэтому, конечно же, сегодня просто произошла ошибка… Тот, к кому я обратилась, посмотрел на меня, вздохнул, поднял бумаги… Потом вывел меня из учительской и провел в одну из аудиторий, где велел экзаменатору включить меня в список, потому что я, действительно, успешно сдала первый экзамен.

Второй экзамен я тоже сдала. На следующем, последнем этапе все кандидаты в ученики, успешно одолевшие экзамены, должны были просто принести свой дневник за шестой класс. Тут мне бояться было нечего, дневник был приличный, и я понесла его показывать, практически будучи уверенной, что уже поступила в эту самую физико-математическую школу номер два города Москвы, и остались только формальности. Я была не права. Реальность и злые чары тех, кто ее строил, попытались еще раз поставить все на свои места. Меня опять не оказалось в списках! Я стояла в кабинете директора и растерянно протягивала дневник кому-то, сидевшему на директорском месте, отчаянно уверяя его, что только вчера своими глазами видела свою фамилию в вывешенном на стене списке прошедших оба экзамена… На этот раз человек (или злой маг?) сидевший напротив меня, яростно мне сопротивлялся. Ну, не должна была я, по его мнению, учиться в этой школе, где и своим места не хватало. Я, обычная девочка из семьи самых лучших, самых честных, самых добрых маглов на свете…

И тут вступили в действие законы Хогвардса! В учительскую вошел человек, который быстро выяснил у нас, в чем дело, с хозяйским видом покопался на столе, выудил какой-то список и сказал: «Вот же ее фамилия! Она прошла все экзамены!» Затем он взял из моих рук дневник, проглядел его, отдал мне и продолжил: «И дневник хороший. Она принята». Я перевела взгляд на того, кто сидел на директорском кресле. Тот подавил вздох и сказал мне: «Да, извини, все в порядке. Приходи через неделю на собрание новых учеников с родителями», — и протянул мне бумагу со списком необходимых учебников. Вот таким образом, после всех с трудом преодоленных препятствий, я наконец-то была принята в московское отделение Хогвардса.

Чары Хогвардса включились прямо с первого сентября, когда до меня моментально дошло, куда я попала. Ко всей невероятной атмосфере школы волшебников примешивалось нечто чисто московское, характерное именно для местного филиала, а именно, все пропитавший дух диссидентства. Я и вообще ничего об этой школе не знала заранее, — ни о ее волшебной составляющей, ни о ее проекции на мир маглов в виде школы номер два, — но о том, что тут могут твориться такие дела, мне ни в каком сне не могло присниться. А происходило там вот что: накануне лучший учитель этой школы — маглы думали, что он преподает просто математику — уехал в Израиль. Год был 1971… Ну, вы поняли. Власти немедленно начали громить школу и первым делом уволили ее прежнего директора.

Именно этот прежний директор и был тем, кто вовремя вошел в своей старый кабинет, чтобы спасти меня, доказав новому персонажу, сидевшему там, что эта девочка присутствует в списке принятых, несмотря на то, что ее фамилию попытались гнусными методами из него стереть. Это он при помощи волшебных махинаций тогда добыл из бумаг на принадлежавшем прежде ему столе старый и правильный список с моей фамилией и заставил тех, кто этому препятствовал, принять меня в школу.

После того, как прежнего директора уволили, половина старых учителей уволилась из солидарности с ним. Жаль, не уволилась вместе с ними ведьма по имени Крука, преподававшая зельеварение (маглы думали, что химию), имя которой с рифмующимся с ним обидным эпитетом еще долго самовоспроизводилось в самых неожиданных местах по всему миру — его видели выцарапанным на деревьях в тайге, написанным краской огромными буквами и постоянно самовозобновляющимся на Бруклинском мосту и даже, говорят, выписанным бороздами на грунте на фотографиях Марса…

Уволившихся заменили новым учителями… Но и среди новых оказались не только маглы, но и настоящие тайные волшебники. Например, новая учительница литературы, которая однажды, когда в школу вызвали дементоров… я не буду здесь входить в детали, там много чего есть рассказать — и о волшебной стенгазете, в которой печаталось то, что в реальности в ней появиться не могло, и о литературном факультативе, которого в обычном мире быть не могло, и о волшебной театральной студии без руководителя… да, я во всем этом участвовала, но здесь речь не об этом, иначе получился бы слишком длинный текст… Так вот, коротко только об одном эпизоде, чтобы доказать, что среди новых учителей тоже волей судьбы оказывались волшебники…

Однажды на занятии театральной студии мы придумали, как прямо на здании школы написать большими буквами все, что мы думаем о сложившемся положении. Сказано — сделано: назавтра все подходящие к школе еще издали могли различить на белых школьных стенах огромную надпись зеленой краской: «Ваша? Врете — не ваша! Это школа ушедших!» (Да, конечно, здесь надо поставить значок копирайта, это была переделанная цитата из Галича: «Дня осеннего пряжа с вещим зовом кукушки ваша? Врете, не ваша! Это осень Костюшки! Небо в пепле и саже от фабричного дыма ваше? Врете, не ваше! Это небо Тувима!» и т.д.)

Понятно, что новое руководство, перед тем, как вызвать маляров, вызвало сначала дементоров, чтобы они разобрались… И наша учительница литературы, из новых, подозвала на перемене меня и, насколько я знаю, и еще кого-то из студийцев, и сказала: «Значит, так. Ты накануне урока подошла ко мне и сказала,что у тебя разболелась голова, и я тебя отпустила домой. А сейчас быстрее уходи!» Дементоры, потолкавшись в школе несколько часов, ушли несолоно хлебавши. Но нашу студию закрыли, как вскоре и волшебную стенгазету…

Я думаю, стоит на этом закругляться. Годы учебы в Хогвардсе можно вспоминать долго, они полностью переделали меня и раскрыли мой потенциал. Они сделали меня мною. Они дали возможность понять, что на земле существует множество миров, и если ты не вписываешься в мир Черемушек, в которых родилась, то ты и не обязана стараться это сделать. Что твоя задача на самом деле — искать и найти твой собственный мир, в который ты будешь вписываться, как в свой родной, и который станет частью тебя, и ты станешь его частью.

И еще один урок я извлекла из учебы в московском отделении Хогвардса, но он уже мой собственный, вынесенный из моего личного и необычного опыта: не бойся быть наивным и соваться туда, где по всем признакам тебе не место. Возможно, именно там и находится твое настоящее место. И если это так, то никакое сопротивление реальности, управляемое скурвившимся министерством магии, не помешает вовремя материализоваться в нужной точке пространства волшебнику, настоящему, хоть и уволенному накануне злыми силами директору московского отделения Хогвардса, который возьмет тебя за руку и проведет в твой собственный мир.

Реклама

Женщина в космосе

23 июня 1985 года в моем почтовом ящике в подъезде московского дома внезапно материализовалось самая ожидаемая мною и самая невозможная на тот момент времени вещь — разрешение на выезд в Израиль. И все заверте… уже через две недели я очнулась в Иерусалиме, и вот тут действительно все заверте… Но сначала все-таки о заявленной в заголовке женщине в космосе.

С Валентиной Терешковой мы сталкивались в жизни дважды, хотя она об этом не подозревает. В первый раз я носила на курточке, в которой ходила в третий класс, значок с ее изображением и хотела быть, как она (значок у меня в конце концов украли из школьной раздевалки, и я очень переживала). Терешкова об этом, конечно, не знала и знать не могла, да я и не претендовала. На момент ношения значка я и так уже понимала, что разительно отличаюсь от первой женщины-космонавта, как минимум, анкетными данными, и поэтому моя мечта несбыточна. Впрочем, я уже тогда начала строить планы, как попасть в космос другим способом.

А во второй раз, летом 1985-го, повзрослев на полтора десятка лет, я явилась прямо к Валентине Терешковой по месту ее службы, чтобы лично побеседовать на одну интересовавшую меня в тот момент тему (нет, не о том, как бы мне попасть в космонавты)… а она попросту спряталась за тяжелой дверью и толстыми стенами старого московского дома, и трудно было понять, то ли проигнорировала и не заметила, то ли испугалась и притаилась… Впрочем, я была не одна.

Нас было двадцать человек, мы стояли с плакатами у приемной Комитета советских женщин, и нас не пускали внутрь, хотя мы все поголовно были именно женщинами, и, к сожалению, пока еще формально советскими. Наши мужчины тоже были в это время при деле — звонили за границу кому следует, чтобы нас прикрыть, причем на какой именно переговорный пункт они пошли, мы и сами не знали, в целях конспирации. Зубная щетка и смена белья были у каждой из нас при себе. И вот в таком состоянии мы не то чтобы ломились, нет, мы просто тихо осаждали этот самый Комитет советских женщин. Мы собирались пожаловаться его председателю Валентине Терешковой, что у некоторых из нас непонятно за что арестовали мужей, сыновей, отцов, причем их вина, как и наша, заключалась в том, что мы хотели уехать из страны. В основном в Израиль, но на самом деле куда угодно. Часть из нас хотела и уехала потом в Америку, часть еще куда-то. Но нас объединяло то, что все мы хотели оттуда уехать. Улететь. В другую страну. На другой континент. В космос… Ау, Валентина Терешкова!

Она к нам так и не вышла.

Я недолго переживала о том, что мне так и не удалось познакомиться с первой женщиной-космонавтом, чей значок я когда-то носила на своей детской курточке. Через две недели, как я уже говорила, в моем почтовом ящике обнаружился тот самый редкий артефакт, которого с вожделением ждало множество еврейских семей по всей стране уже долгие голодные годы, а мы — дождались. Мы — это семьи пятерых из двадцати участниц той самой мирной осады Комитета, который управлялся женщиной-космонавтом. И надо же было случиться такому совпадению, что это были именно те самые пять участниц, которых в день накануне демонстрации разными способами выловили гебешники (меня, например, заманили телефонным звонком в районный ОВИР, наврав, что в заявлении на выезд где-то не хватает моей подписи) и предупредили, что если наша завтрашняя вылазка по душу Терешковой состоится, то нас посадят. А если мы оставим космонавта в покое, то нас в награду за это тут же выпустят из СССР. По каким признакам они отобрали пятерых? Возможно, нас сочли главарями. Но скорее всего мы подходили по критериям, в качестве тех, кого на самом деле можно было отпустить на все четыре стороны — у всех были поданы документы на выезд, никто не являлся близкими родственниками узников Сиона, а всего лишь друзьями, — и, главное, все пятеро, вместе с семьями, были готовы на все, а тут московский международный фестиваль на подходе, иностранцы понаедут…

На последнем совещании генштаба накануне вылазки, на котором обнаружилось, что пятеро из нас пережили утром этого дня одно и то же приключение, вопрос об отмене запланированного даже не стоял. Мы все остались ночевать прямо в штаб-квартире, понимая, что, если вернемся домой, то назавтра нас поодиночке отловят на выходе из подъездов и мероприятие будет сорвано.

Гебешники нашу демонстрацию спустили на тормозах, дали постоять какое-то время с плакатами, наблюдая издалека и ничего не предпринимая. Терешкова, как я уже говорила, к нам не вышла. Эх… В какой-то момент я подняла глаза к окнам ее резиденции, и моя рука машинально попыталась нащупать на куртке значок…

Никакого значка с ликом женщины-космонавта, конечно, давно не было. Вместо него я сжала в руке свой кулон-магендавид, который уже давно носила не снимая. Не золотой, не переплетенный, не вычурный и вообще не ювелирный. Солдатский. Да, в те времена израильские солдаты носили такие магендавиды. Простые, круглые, с вычеканенной шестиконечной звездой. И мы тоже их носили — несколько штук привезли в Москву иностранцы, чтобы нас поддержать. Мне достался один из них, и я не снимала его два года, а потом, после получения разрешения на выезд, подарила одной из остающихся подруг. Это было правильно, но все равно сначала я немного переживала — я привыкла к своему солдатскому магендавиду и без него ощущала пустоту. А потом вдруг поняла, что как раз этот срок — два года — я и прослужила бы в израильской армии, если бы попала в свою страну вовремя, в детстве, или если бы родилась на своей собственной родине. Я, наверно, даже смогла бы дать ответ, если бы, теоретически, меня спросили, в каких войсках я служила. Я, видимо, была чем-то вроде военного корреспондента. Нет, не на ГАЛАЦе — мои репортажи о судах над узниками Сиона в Москве, в Одессе и во Владимире передавали другие радиостанции. Но все равно, совершенно случайно, ни о чем таком не думая, я как раз в это время два года носила солдатский магендавид. И, в общем, повезло, что получилось вовремя демобилизоваться…

Итак, вернемся к началу повествования, а то еще чуть-чуть, и потеряется его нить. Ровно тридцать два года назад я наконец-то попала в космос, вместе с теми самыми моими пятью боевыми подругами. Нет, мы не стали первыми женщинами-космонавтами — это место уже было занято. Но зато на какой классной планете мы осели! Наши, именно наши — в космосе! Одна из нас, например, нынче депутат иерусалимского муниципалитета, а это такой город, знаете, не то чтобы совсем земной, любой, кто там был, подтвердит.

Что касается меня, то я, повращавшись в течение года после прибытия в иерусалимской сумасшедшей невесомости, отправилась жить в Иудею, в поселение Текоа. И вот тогда-то и увидела воочию, что наконец-то попала на свою собственную, родную планету. Всюду вокруг моей деревни стояли направленные в небо узкие и длинные космические корабли пришельцев, с верхушек которых пять раз в сутки раздавались призывы на инопланетном языке, и рядом с каждым из них находился лагерь, раскинутый чужими — по логике вещей, это были вроде бы те самые лагеря беженцев, о которых всюду говорили, не уточняя, впрочем, с каких планет и зачем они бежали… Какое-то время я не могла избавиться от привычки зажмуривать глаза и внезапно раскрывать их в надежде, что этих космических кораблей и лагерей больше нет, что они стартовали и отбыли восвояси… Но потом стало ясно, что этого не произойдет, что пришельцы, то есть те, кого здесь раньше не было, кто пришел сюда по нашим следам на запах наших походных кухонь, тепло наших очагов, вкус нашей воды, свет наших электростанций, чтобы воспользоваться всем этим, — что они останутся с нами, на нашей земле, и мы их не тронем, потому что не можем, и нам долго еще придется решать эту проблему…

И опять — вернемся к началу… «Алия» — это, конечно, просто «подъем», но такой внезапный и быстрый подъем, какой был у нас (нам дали считанные дни на сборы), с какой стороны ни посмотри, выглядит именно как взлет. Пару дней назад, вспомнив об очередной годовщине своей алии, я почему-то, по странной ассоциации, набрала в гугле «Валентина Терешкова»… И внезапно меня накрыло понимание того, что все детские мечты всегда сбываются, хотя чаще всего и не в той форме, в какой мы их по малолетству представляли.

 

Мельницы

Сколько
того
лета —
все желтеет в окне.
Ангел, щурясь от света,
думает обо мне.

Вечность в своей постели
дышит едва-едва.
Очень
медленно
мелют
Божии жернова.

Ангел, я знаю имя —
произнести боюсь.
Между снами моими
странный возник союз —

между сном и бессмертьем,
меж бессмертьем и днем,
меж дневной круговертью
и предсмертным огнем.

Сколько
того
поля…
Желтый — это песок.
вертится поневоле
мельницы колесо.

Не удержать неба,
не намолоть зерна,
не запасти хлеба,
песен, счастья, вина…

Пятьдесят лет назад…

Эта фотография — трое десантников, те самые, которые изображены на знаменитом снимке, ставшем символом Шестидневной войны — она как срез времени, параллельный тому, что был сделан пятьдесят лет назад. А где же была я — там, на том временном срезе, где эти семидесятилетние мужчины были молодыми красавцами, солдатами, только что прошедшими через ад смертельного боя и прорвавшимися к Стене? О, я прекрасно это помню.

Мне девять лет, я живу на даче с младшей сестрой и с бабушкой и дедушкой, родители работают в Москве и приезжают на выходные. Лето только что началось, мы со Светкой возобновляем нашу дачную дружбу с соседскими детьми в поселке, носимся на велосипедах, мы заняты и счастливы.

Но дедушку и бабушку не узнать. Они взволнованы, уже неделю не отходят от радиоприемника и о чем-то тихо разговаривают, при этом бабушка почти плачет. Радиоприемник передает в основном шум и помехи, из которых прорывается слово «Израиль». И вот, вдруг, наконец, бабушка выглядит счастливой! Нет, она просто очень-очень рада чему-то! И она не может удержать радость. Когда младшая сестренка убегает гулять с очередной подружкой, бабушка берет за руку меня, готовую рвануться вслед ними, и говорит: «Я хочу тебе кое-что рассказать».

Я отчетливо помню до сих пор, как и где это происходило. Помню, как мы стояли посередине нашей «большой комнаты», как бабушка смотрела на меня сияющими глазами и держала меня за руки, и как она рассказывала, что на свете есть еврейская страна, что неделю назад на эту страну напали со всех сторон враги, которых было во много раз больше, чем ее защитников, но вот враги разбиты! Эта страна победила! Да, это именно она называется тем словом «Израиль», которое я уловила по радио. Но об том никому нельзя рассказывать. И родителям не надо рассказывать о том, что я теперь это знаю.

Так вот, Цион Карсанти, Ицхак Ифат и Хаим Ошри — солдаты, изображенные на двух фотографиях — временных срезах с разницей в пятьдесят лет. Что я хотела бы вам сказать — вам и тем, кто сражался тогда бок о бок с вами? Живым и мертвым? Я хотела бы сказать вам, что своим героизмом вы не только спасли пятьдесят лет назад Страну, не только вернули ей Иерусалим — ее сердце. Вы сделали и еще кое-что, о чем вы и не догадываетесь. Вы подарили мне мое будущее, фактически, мою жизнь. Потому что я совсем не представляю себе свою жизнь где-либо еще, кроме Страны, которую вы спасли. В любом другом месте — я могла бы, конечно, физически существовать, но это была бы не я.

Девятилетняя девочка на далекой подмосковной даче тихо оборачивается в сторону и смотрит туда, где возвышается Стена, и где обезумевшие от радости и от горя потерь солдаты оказываются в кадре не менее обезумевшего от невероятного наплыва и смешения чувств фотографа. Ее сердце полно благодарности им. Потому что именно в этот момент у нее появляется мечта. У нее появляется будущее. И цель. И смысл.

Таня плакать не будет

Автобус заворачивает на узкую улицу с односторонним движением. Медленно двигается мимо школы, из которой выбегает группа мальчишек. Останавливается. Водитель высовывается из окна и обращается к одному из школьников: «Ты видишь его? Видишь?»

Мальчик растерянно смотрит куда-то вниз и отрицательно качает головой.

Водитель продолжает: «Так нагнись, загляни под автобус! Видишь?»

Мальчик следует его указанию и опять растерянно качает головой.

«Тогда осторожно перейди улицу и посмотри с той стороны!»

Результат тот же, искомое не обнаружено также и с другой стороны улицы. Но тут мальчик догадывается лечь на землю и заглянуть под автобус с этой позиции, после чего радостно подает водителю знак, что он наконец увидел свою потерю.

Водитель говорит ему: «Я сейчас поеду медленно-медленно, а ты, если что-то не так, сразу кричи».

И едет медленно-медленно, все время спрашивая: «Ну что? Он еще под автобусом? Все в порядке?»

Наконец, продвинувшись на корпус вперед, автобус останавливается. Пассажиры, которые не дышали все это время и с ужасом ждали окончания истории, оборачиваются назад. Из задних рядов подают знак, что все благополучно закончилось, водитель и сам уже это видит, и жмет на газ.

Автобус удаляется, а школьник, прижимая к себе спасенный футбольный мяч, бежит к своим друзьям.

Так вот, что я хочу сказать, передавая здесь эту историю, свидетельницей которой была вчера: в Израиле в принципе невозможен сюжет из серии «наша Таня громко плачет». Потому что никто не ограничится успокоительной фразой «не утонет в речке мяч». Кинутся в воду, вызовут спасателей с моторной лодкой. Позвонят в городскую службу. Вышлют вертолет. Но мяч спасут. Потом, в качестве бонуса, соберут со скамеек всех промокших зайцев и высушат их, а затем подберут с пола всех мишек и откроют фабрику по пришиванию лап.

И Таня плакать не будет. И ее братики и сестрички, и родители, и бабушка с дедушкой, и старенький прадедушка в инвалидном кресле в городском доме престарелых тоже плакать не будут. Потому что, если кто-то посмеет обидеть кого-нибудь из них, то их спасут, и обидчикам мало не покажется. Я говорю о системе, а не об исключениях, не о вопиющих случаях, которые, конечно, бывают. Именно о системе, о том, что в головах у водителей и прохожих на улицах, обычных людей, чувствующих боль чужого ребенка и любого, кто попал им в поле зрения, как свою собственную. О единой семье размерами с небольшое государство.

И вот как раз только что я вспомнила одну из причин, заставивших меня много-много лет назад уехать оттуда и приехать сюда. Все, пошла вывешивать флаг.

О пушечном мясе

Россияне смеются над американцами, считая их атаку на военную базу в Сирии неэффективной, потому что там на 59 ракет оказалось всего трое убитых.

Неэффективной.

Еще примерчик из давних времен. Как-то к нам приезжала одна российская туристка, чтобы поучиться в одном из наших университетов. Однажды она ехала в автобусе где-то на севере страны и обнаружила, что на дорогах пробки и по радио что-то взволновано говорят. Через некоторое время она отписала пост в фейсбук с текстом вроде: тут на днях была полная неразбериха, говорят, что-то случилось на сирийской границе, вроде, погиб какой-то солдат. За точность цитаты не ручаюсь, но звучало именно так. Девочка реально не врубалась, что в Израиле «каких-то» солдат не бывает, и если бы на самом деле погиб солдат, об этом знал бы каждый в стране. И знали бы имя солдата. И весь фейсбук был бы полон его фотографиями. Потому что пушечное мясо — это не у нас.

Пушечное мясо, на собственной ли стороне или же на стороне противника, — это понятие для цивилизованных стран дикое. Но только для цивилизованных.

Израиль. Туда и обратно

Время не менее важно для жизни, чем имя,
время — оно ведь и город, не только слова.
«Где будем жить? — «Ну конечно, в Иерусалиме!
Странный вопрос! Ну конечно, где юность. Конечно, 02!»

Только потом, постепенно спускаясь в долину,
радуясь морю, пещеры и скалы кляня,
через 03, подойдя к 04, к заливу,
сможешь у кромки прибоя хоть что-то понять.

Только потом, по жизни идя за Гэндальфом
или туда, куда посылает Гэндальф,
взяв Тель-Авив с Петах-Тиквой, а после и Хайфу,
ты устремишься в мобильную дальнюю даль,

не отрываясь от плоского телефона,
плоскую землю без горизонта кляня…
Это не я достигла мобильной зоны,
это мобильная зона настигла меня.

Прямо в пути латаю теперь прорехи,
недосчитавшись радости и монет,
прямо в пути — пока не сменится префикс
снова, — на странный, тот, которого нет.

Дальше — в ущельях гоблины ищут лихого:
«как интернет? как ваша мобильная связь»?.. —
Но просыпаешься как-то — и видишь Реховот,
и выбегаешь наружу, громко смеясь, —

чистые улицы, свет, зеленые кроны,
странный старик в колпаке среди зарослей мальв…
Снова в дорогу? И, видно, теперь до Шарона?
Не беспокойся, ведь это всего лишь Гэндальф.

Иерусалимский поезд

Иерусалимский поезд идет по туннелю,
где стены — время, а свод — небеса.
Леса сгорают и зеленеют,
холмы от тлена хранят леса.

Иерусалимский поезд течет руслам,
недосягаемы их берега,
там разве что ангелам место, грустным,
крылатым, давшим покой ногам.

Но ты живи пока, не беспокоясь,
живи, где выпало, где тепло —
покуда есть иерусалимский поезд,
разделены здесь добро и зло,

и ты ползи пока по ступеням,
срываясь на вертикали свай,
туда, где, под ангелов чистое пенье
плывет иерусалимский трамвай.

О чудесах, пуримшпилях и съемных квартирах

Данный мемуар будет посвящен празднику Пурим. В нем будут рассказаны две истории. Одна связана с чудом и в какой-то мере с маскарадным костюмом и сменой образа, а вторая – с пуримшпилем.

Обе истории произошли в одной московской квартирой на Ярославском шоссе, которую мы с Барухом снимали в 1984-85 годах. Продержались мы там всего несколько месяцев, и вовсе не потому, что задерживали квартплату.

Первая история – о свадьбе наших друзей, которые специально приехали в Москву с целью поставить хупу, потому что под носом у московских гебешников проделать это было все же реальнее, чем под носом у одесских. Забегая вперед, скажу, что все прошло успешно. Но началось с того, что все мы, включая немалое число гостей, сидели и ждали десятого. Мы насчитали среди нас всего девять подходящих сами знаете для чего мужиков. И не то, чтобы никто заранее не побеспокоился о миньяне – ожидалось мужчин столько, сколько надо, — но десятый как раз позвонил и сказал, что приехать не сможет. И не то, чтобы для хупы был необходим миньян, но ребята все же ехали сюда аж из самой Одессы, и хотелось все сделать по максимуму, ведь по минимуму, с двумя свиделями, они могли и дома.

Итак, необходим десятый. Стол накрыт, все ждут, а чего – сами не знают. От безвыходности решили несколько человек – и я среди них – выйти на улицу покурить. И только мы выходим из поъезда, как из-за угла показывается рыжеволосый молодой человек с маленькой собачкой и медленно проходит мимо нас. И при взгляде на него у всех просыпается одно и то же чувство… размышлять, впрочем, некогда, и вот один из нас решается, подходит к нему и задает вопрос: «Простите, вы еврей?» — «Да, — следует ответ. – А что, нужен миньян?»

И теперь вспомните, что речь идет о Москве 1985-го года. Для тех, кто понимает, уже на этом месте ситуация становится фантастической.

«Вообще-то, да…» — отвечает наш переговорщик. – «Хорошо, тогда я сбегаю домой за сидуром и вернусь через десять минут» — говорит наш новый знакомый и быстрым шагом, подтягивая поводок с собачкой, направляется к соседнему дому.

Он вернулся через десять минут. С сидуром. Сделал все, что было необходимо, открывал сидур на нужном месте и вообще… По окончании обряда хупы прожевал предложенный хозяйкой (то есть мной) кусок пирога, поблагодарил, но на трапезу остаться отказался и исчез.

И теперь опять вспоминаем, что речь идет о Москве того самого задолго-до-перестроечного 85-го года. Все московские евреи того времени,которые не только имели дома сидур, но и знали слово «сидур», были между собой знакомы. Ну, не все поголовно прямо между собой, но следы такого одиночки не могли затеряться. Не могло быть так, чтобы его не знал вообще никто среди отказников-религиозников-учителей иврита. И тем не менее… Вариантов здесь два. То есть, три, но первый из них и самый очевидный – с Элиягу а-Нави – все-таки отложим. Итак, вариантов два. И один из них, подразумевающий существование в огромной Москве в 1985-м году именно рядом с нашим домом единственного никому не известного знающего иврит и традицию еврея, совершенно нереален. Реален второй, понятно какой. И он, кстати, и подтвердился, когда через несколько дней я, ну конечно же, опять совершенно случайно, встретила того самого господина с собачкой во время прогулки в лесопарке рядом с домом. Мы обменялись вежливыми фразами, я уже умела к тому времени, с помощью брошюры Альбрехта и здравого смысла, все разговоры с ними сводить на нет. Но при этом ничто не было названо своими именами, и, когда он ушел, все еще оставалась возможность того, что он был просто обычным соседом, а наличие такого обычного соседа рядом с нами было обычном чудом. Если же это не так, то тогда, совсем небольшой ценой удовлетворения нездорового любопытства наших «кураторов» по поводу присутствовавших на хупе, мы получили то, что нам было совершенно необходимо, то есть миньян. И это многого стоило.

А второй рассказ, связанный с нашей квартирой на Ярославке, начинается с прошедшего в ней пуримшпиля. В два сеанса по пятьдесят человек. Понятно, что пока шел первый сеанс, дожидающиеся своей очереди тусовались в нашем дворе… не-не, вели себя все прилично, евреи все-таки. Но именно этим, наверно, и достали соседей. Да и сам спектакль, два раза, практически при открытых дверях, особенно заключительная песня, поднявшая всех зрителей с места и заставившая танцевать… Повеселились хорошо. Ножку дивана нам сломали, пришлось отпилить от него и остальные три ножки. Володя Гейзель, сыгравший роль сценариста, режиссера и главного исполнителя действа, за диван очень извинялся, хотя мы отмахивались в четыре руки от его извинений, какой уж там диван, что за ерунда. Но, как оказалось вскоре, диван был нашей наименьшей потерей… Гейзель бывал у нас в той квартире еще по каким-то делам. И помню, как он однажды пел, отбивая ритм по столу: «Хазак ве-эмац ве-аль техат, ки леха а-арец а-зот а-ахат…» Было очень кстати. Я вообще в то время спасалась только искусством. И ивритом. И молитвами.

Через короткое время после этого пуримшпиля мы однажды пришли домой и обнаружили в квартире чужих… которые, впрочем, тут же заявили, что этом мы – чужие, а они – хозяева квартиры. Мы об их существовании до того вообще не знали, договор на съем мы подписывали с пожилой женщиной, жившей по-соседству, и были уверены, что хозяйка она. Но нет. Хозяевами оказались эти самые Дима и Таня. Дима был офицером советской армии и служил в ГДР. В каких войсках – не знаю, но догадываюсь. Таня была его женой.

Дима выглядел растерянным, а Таня мыла пол и ругалась. Пол у меня вообще-то был чистым, ну, мастикой я его не натирала, но регулярно мыла. Но именно на нем свалившаяся с неба хозяйка вымещала сейчас свою злость, яросто натирая его тряпкой. Я ее, конечно, понимала: из-за нас ее вырвали, пусть даже на несколько дней, из относительно комфортабельной жизни в ГДР и велели вернуться на Ярославское шоссе, для того, чтобы нас выгнать из квартиры.

Таня и Дима – примерно наши ровесники, сидят, наверно, сейчас где-то в фейсбуке. Вероятность того, что они это прочтут, минимальна, но все же, на всякий случай:

Дима, я вас простила. Ведь вы позвонили мне через пару дней в квартиру моих родителей, куда мы с Барухом перебазировались, долго и искренне извинялись и говорили: «Марина, вы же понимаете, что это не моя инициатива». И я вас успокоила, что да, конечно, понимаю, все в порядке.

Таня, вы удивитесь, но я вас тоже простила. Но вовсе не потому, что вы хороший человек. Хороший человек – это Дима, который, несмотря на формальную принадлежность к нехорошей организации, ухитрился остаться нормальным. Вас, Таня, я простила за другое – за несколько по-настоящему веселых минут, которые вы мне тогда доставили. Когда вам надоело протирать до дыр пол, зло причитая: «какая же у них грязь!», или просто понадобилось сменить воду в ведре, вы открыли кран, и, надо же было так случиться, что именно в эту минуту в доме ненадолго отключили воду… может, у кого-то трубы чинили… И вот, стоя перед открытым краном, из которого ничего не лилось, вы злобно произнесли: «и воды у них в кране нет!»

Спасибо, спасибо вам. Это было завершение круга.

Через несколько месяцев мы получили разрешение на выезд в Израиль.

Месяцы

Сменяется месяц, отводит удар,
и прошлое в будущем тает.
Вот снова февраль переходит в адар,
все смешивая и сплетая.

И так оживляет нас тот перепад,
когда, разливая чернила,
мы ждем, наряжаясь, смеясь невпопад,
ту радость, что боль заслонила,

поскольку недаром дана нам земля,
и этот вот холмик — недаром,
где люди рыдающего февраля
топтали веселье адара…